Не знаю, могу ли я толком рассказать о происходившем в том прекрасном доме. Я уже подробно изложил все события. Когда я писал, мне все казалось достоверным, но теперь выходит, что это никакого отношения к правде не имеет. Почему так? Трудно судить. Но не оттого, что мои воспоминания смутны, наоборот, их у меня сохранилось множество и очень точных, но большинство деталей путаются и даже противоречат друг другу, и они ненадежны. Долгое время мне казалось, что моя сестра находилась в доме, когда я приехал, и ждала меня при входе в темном платье, длинные черные тяжелые волосы сливались с петлями толстой черной шали, укутавшей ее плечи. Мы говорили, стоя в снегу, я просил Уну уйти со мной, но она не соглашалась, отказывалась даже после того, как я ей растолковал, что красные скоро будут здесь, что это вопрос недели или даже нескольких дней. Муж работает, пояснила она, пишет музыку, впервые после длительного перерыва, и они не могут теперь уехать, — тогда и я решил остаться и отослал Пионтека. После обеда мы пили чай и беседовали, я рассказал о работе и Хелене. Уну интересовало, спал ли я с ней, люблю ли я ее, и я не сумел ответить. Потом еще Уна спрашивала, почему я не женюсь на Хелене, я опять промолчал, и наконец она уточнила: «Это из-за меня ты не спишь с ней и не женишься?» Я стыдливо опустил глаза и погрузился в изучение геометрических узоров на ковре. Вот что я помню. Но, похоже, события развивались иначе, и сейчас я вынужден признать, что, конечно, моя сестра с мужем отсутствовали, поэтому я приступаю к рассказу с самого начала, пытаясь придерживаться фактов, которые могут найти подтверждение. К вечеру появилась Кете с продуктами в маленькой повозке, которую тянул ослик, и приготовила мне поесть. Пока она хозяйничала на кухне, я спустился за вином в длинный, пыльный погреб со сводами, где приятно пахло земельной сыростью. Там хранились сотни бутылок, в том числе и очень старых, я сдувал пыль, чтобы прочесть этикетки, иногда полностью заплесневевшие. И без малейшего смущения выбрал лучшие сорта, нечего оставлять такие сокровища иванам, ведь они все равно любят только водку. Я нашел «Шато-Марго» 1900 года, прихватил того же года «Шато-Озон» и бордосское «От-Брион» урожая 1923 года. Уже позже я понял, что допустил ошибку, 1923 год выдался не слишком удачным и гораздо правильнее было бы остановиться на 1921-м. Я откупорил «Марго», пока Кете накрывала на стол, и договорился, прежде чем распрощаться, что в течение дня она оставляет меня одного, а вечером приходит готовить ужин. Блюда были простыми и сытными: суп, мясо, картофель, жаренный в сале, и я еще острее наслаждался вином. Я уселся в конце длинного стола, не на месте хозяина, а сбоку, спиной к камину, где трещали поленья, поставил рядом канделябр, выключил электричество и ел в золотистом свете свечей, методично глотая куски мяса с кровью, картошку и смакуя вино. Мне представлялось, будто моя сестра с блуждающей улыбкой сидит напротив меня, а ее муж между нами во главе стола в инвалидном кресле. Мы неторопливо ужинаем и дружески болтаем. Сестра говорит негромко и внятно, фон Юкскюль — приветливо, но внушительно и жестко (от этой манеры ему, видимо, уже никогда не избавиться), сохраняя, однако, всю предупредительность истинного аристократа, ни разу не поставив меня в неловкое положение. И в теплом мерцающем свете я явственно вижу этот ужин с бутылкой чудесного насыщенного бордо и слышу нашу беседу. Я описывал фон Юкскюлю разгром Берлина и в конце заметил: «Но вы, похоже, не слишком потрясены». «Это катастрофа, но не неожиданность, — возразил он. — Наши враги используют наши собственные методы, что вполне естественно, верно? Германии суждено испить чашу до дна, пока все не кончится». Потом мы обсуждали двадцатое июля. От Томаса я знал, что многие друзья фон Юкскюля непосредственно замешаны в деле. «С того времени ваше гестапо истребило большую часть померанской аристократии, — холодно прокомментировал фон Юкскюль. — Я близко знаком с отцом фон Трескова, человеком строгих нравственных правил, как и его сын. И конечно, с фон Штауффенбергом, он мой дальний родственник». — «Как так?» — «Его мать Каролина фон Юкскюль-Гилленбанд — моя троюродная сестра». Уна слушала молча. «Вы, похоже, одобряете их поступок», — бросил я. «Я очень уважаю некоторых из них лично, но их попытку осуждаю по двум причинам. Во-первых, уже слишком поздно. Им надо было действовать в тысяча девятьсот тридцать восьмом, в момент Судетского кризиса. Они так и планировали, и Бек соглашался, но когда англичане и французы стали заискивать перед этим нелепым ефрейтором, паруса у них сдулись. Успехи Гитлера их деморализовали и в итоге убедили даже Гальдера, человека умного, но слишком рассудочного. Бек имел понятие о чести, он наверняка осознавал, что время упущено, но не отступил, чтобы поддержать других. Настоящая же причина в том, что Германия, выбрав себе вождя, который любой ценой желал, чтобы наступили сумерки богов, теперь должна следовать за ним до конца. Убить его сейчас с целью спасти то, что осталось, означало бы смошенничать, разыграть фальшивую карту. Я повторяю, придется испить чашу до дна. Только так может начаться что-то новое». — «Юнгер того же мнения, — добавила Уна, — он писал Берндту». — «Да, он косвенно дал мне это понять. У него есть эссе на эту тему, которое ходит по рукам». — «Я встречался с Юнгером на Кавказе, но, к сожалению, не имел возможности с ним поговорить, — продолжил я. — Но в любом случае, покушаться на фюрера — немыслимое преступление. Вероятно, выхода нет, но предательство, по-моему, недопустимо, как сегодня, так и в тысяча девятьсот тридцать восьмом. Это рефлекс вашего класса, обреченного на исчезновение. Он и при большевиках не выживет». — «Разумеется, — спокойно отреагировал фон Юкскюль. — Я вам уже говорил: все последовали за Гитлером, даже юнкеры. Гальдер считал, что мы победим русских. Один Людендорф все понял, но тоже поздно, он проклял Гинденбурга, уступившего власть Гитлеру. Я всегда Гитлера ненавидел, но не считал это поводом отрешаться от судьбы Германии». — «Время ваше и вам подобных, уж извините меня, истекло». — «А ваше скоро истечет. И оно оказалось гораздо короче нашего». Фон Юкскюль взглянул на меня пристально, как смотрят на таракана или паука, без отвращения, но с холодным любопытством энтомолога. Я очень хорошо это понимал. Я допил «Шато-Марго», меня немного повело, открыл «Сент-Эмильон», поменял бокалы и предложил фон Юкскюлю. Он изучал этикетку: «Я помню эту бутылку. Мне ее прислал один римский кардинал. Мы с ним вели долгую дискуссию о роли евреев. Он занимал сугубо католическую позицию: евреев надо прижать, но оставить их как свидетелей истины Христа, подобную точку зрения я всегда считал абсурдной. Впрочем, мне кажется, он ее защищал скорее ради удовольствия поспорить, — иезуит, одно слово». Фон Юкскюль улыбнулся и следующий вопрос задал явно, чтобы меня подразнить: «Что же церковь, она чинила препятствия, когда вы собрались эвакуировать евреев из Рима?» — «Да. Но меня там не было». — «И не только церковь, — вмешалась Уна. — Ты помнишь, твой друг Карл Фридрих рассказывал, что итальянцы ничего не смыслят в еврейском вопросе?» — «Да, верно, — ответил Юкскюль, — он говорил, что итальянцы не исполняют свои собственные расовые законы, что они защищают евреев назло немцам». «Это так, — я стушевался. — У нас с ними возникли проблемы по этому поводу». И вот как ответила моя сестра: «Отличное доказательство того, что итальянцы здоровые люди. Они знают настоящую цену жизни. Я их понимаю. У них чудесная страна, много солнца, вкусная еда, красивые женщины». — «Не то что Германия», — лаконично заметил фон Юкскюль и спросил, глядя на меня: «Вы знаете, зачем убиваете евреев? Вот вы знаете?» Во время нашей странной беседы он постоянно меня провоцировал, но я не отвечал и наслаждался вином. «Почему немцы так яростно истребляли евреев?» — «Вы ошибаетесь, если думаете, что дело только в евреях, — спокойно возразил я. — Евреи — лишь одна из категорий врагов. Мы уничтожаем всех наших врагов, кто и где бы они ни были». — «Да, но признайтесь, по отношению к евреям вы проявляли особое рвение». — «Я другого мнения. У фюрера, возможно, есть личные основания ненавидеть евреев. Но в СД мы никого не ненавидим, мы беспристрастно преследуем врагов. Выбор, который мы сделали, раци